Глашатай «Абсолютно постороннего»
Юрий Витальевич Мамлеев — это целиком и полностью, до последнего атома своего творческого существа, русский писатель. Его «русскость» крайне специфична, крайне интенсивна. Тому, кто знаком с прозой Мамлеева, почти невозможно представить себе, что она могла бы создаваться на другом языке, апеллировать к другому этническому контексту. Однако, говоря это, мы совсем не имеем в виду применить к Мамлееву привычный для русской критики пошло-хвалебный тезис о «народности» и «национальности» его творческой инспирации. Великая особость Мамлеева в русской литературе, то, благодаря чему русская проза упорно обретает духовную значимость, характеризуется как раз антинациональностью и антинародностью. В каком смысле? Разумеется, не в том, что Мамлеев враждебен русскому этносу или что он — антидемократ. Эти «реальности» для писателя слишком ничтожны, чтобы всерьез вставать по отношению к ним в оппозицию. Антинародность Мамлеева — это внешний и, так сказать, косвенный результат гораздо более глубокого явления: его оппозиции «человечеству вообще». Мамлеев — антигуманист. В его творчестве впервые по-настоящему кончается, без остатка умирает низкий пафос банального человеколюбия, автоматически присущий почти всей русской литературе. Конечно, и до Мамлеева были исключения, вернее, намеки на исключения. Некий потенциальный антигуманизм брезжит у Чехова. Антигуманистическая нота более или менее звучит у Ф. Сологуба. Но их антигуманизм половинчат, неоформлен, в конечном счете так же дешево сентиментален; как и то, от чего он отталкивается. К чему сводится эмоциональный, почти сугубо эстетический антигуманизм Чехова и Сологуба? К тому, что человек — жалок. В их интерпретации он жалок не в глубоком, метафизическом смысле, а в смысле всего лишь моральном: человек беден, неловок, некрасив.
Мамлеев впервые говорит, что человек — инфернален. Сугубо человеческое воплощает в себе самую суть имманентной, посюсторонней, «нашей» действительности, и это сугубо человеческое, эта суть не просто несовершенна, низка, нуждается в просветлении или обогащении. Нет, она принципиально и без остатка инфернальна, она и есть конкретное выражение метафизического ада. Глубокая интуиция, пронизывающая все мамлеевское творчество, может быть выражена в одной фразе: «Мы живем в центре ада». Это далеко не метафора, не поэтическое преувеличение, это — открытая писателю жестокая, холодная истина. Для него, инстинктивно предчувствовавшего, что такое реальный гнозис, «здесь» всегда находится «внизу», «это» всегда совпадает с метафизическим злом, с непроглядной тьмой существования. Мамлеев знает, что все, непосредственно существующее «здесь» и «теперь», пребывает вне духа, во вражде к духу, обладает внутренним зарядом антидуховности. Он открыл для себя как свой личный опыт гераклитовский тезис огромной глубины: «вражда является отцом вещей». И вот человек, остающийся при всем этом «мерой вещей», становится в его произведениях мерой зла, максимальной концентрацией антидуховности.
Здесь нужно сразу оговориться, что понятие «зло» для Мамлеева лишено этического содержания: «зло» как «неблаго». Всякий этический подход, пусть даже речь идет о самой утонченной, «платоновской» этике, необходимо антропоморфен. Этическая дихотомия «добро — зло» оставляет последнее слово за всеобъемлющим, всепросветляющим интеллектом — Логосом, эманацией и подобием которого является человек — микрокосм. Но вера в Логос, временно и условно скрытый от павшего мира, вера в высшее всеохватывающее благо, означает в конечном счете капитуляцию перед посюсторонним, перед вечно имманентным. Мамлеев отрицает категорически, что его духовный идеал, его метафизическое «дальнее» имеет какие-то аналогии и подобия здесь, внизу. Именно непересекаемость духа и актуального бытия делает последнее поистине инфернальным, помещает нас, живущих актуальным бытием, в центр ада. Последовательный антигуманизм Мамлеева поэтому деэтизирует идею «зла», отказывается от противостоянии зла добру, ибо в таком противопоставлении добро есть не что иное, как «улучшенное имманентно», актуальность, ставшая абсолютной, абсолют, ставший актуальным. Для Мамлеева такой абсолют перестает быть абсолютом, такая актуальность превращается в безвыходный кошмар. Именно поэтому, определяя свою духовную операцию, он вновь и вновь употребляет слова «потустороннее», «постороннее», стремясь максимально подчеркнуть инакость духа по отношению к реальности. «Верю в Абсолютное Постороннее», — говорит герой одного из его рассказов. Это на самом деле гностическая вера самого писателя.
Мамлеев не был бы творчески глубок, если бы раскрытие человеческого как инфернального оставалось у него формальным и декларативным. Но его литература никогда не сводится к художественной иллюстрации философских прозрений. Инфернальный антигуманизм Мамлеева проникнут напряженным, всепоглощающим вниманием к конкретике, к живой ткани «здесь» и «теперь». Актуальное как место полного отпадения от духа, как кульминация метафизической ущербности бытия имеет огромное значение именно как негативная изнанка духа, как единственно возможная отрицательная форма существования «того, что не здесь». Именно из этого чувства развивается остро характерный для мамлеевской прозы вкус к абсурду, своего рода кайф на абсурдном. В абсурдном не только выражается специфика человеческого, не только раскрывается посюстороннее, как инфернальный кошмар и бред, в абсурдном предвосхищается, хотя и неизбежно карикатурным образом, сверхразумное, «супралогосное», которое совпадает с истинно духовным. И здесь мы подходим ко второму, более глубокому уровню мамлеевской оппозиции к реальности: его антиинтеллектуализму.
Мамлеев не только никогда не верил, что духовная реальность может быть выражена в терминах интеллекта, что она может быть хотя бы отчасти умопостигаема; он считал, что умопостигаемое, покрываемое интеллектом, вообще не имеет отношение к духу. Разумеется, это «логически» следует из восприятия духовного как «абсолютно постороннего»: ведь актуальное, в которое мы погружены, имеет свое последнее, высшее обоснование во всеохватывающем интеллекте. «Постороннее» по отношению к тому, что «здесь», должно быть посторонним по отношению к разуму как таковому. Но эта констатация далеко не исчерпывает весь пафос антиинтеллектуализма (мы предпочитаем говорить здесь именно об антиинтеллектуализме, а не о его частном, периферийном аспекте — иррационализме). Глубокая вера Мамлеева состояла в том, что разум смешон. Смехотворность разума, его метафизическая несостоятельность, в конечном счете его полная иллюзорность выявляется на фоне темной стихии абсурда, которая представляет собой подлинную суть реальности. Этот абсурд побеждается и контролируется только парадоксом, волюнтаристической парадоксальностью духа. Абсурд бытия является как бы негативным отпечатком духовной парадоксальности.
Но разум несостоятелен вдвойне: и по отношению к абсурду, и по отношению к парадоксу; бытийный абсурд обнаруживает фиктивность разума, парадоксальность духа эту функцию сжигает. Такая позиция отнюдь не может быть сведена к банальному иррационализму, своего рода культурной усталости от разума. Мамлеев — это глубокий и свежий реализм. Его творческая сила состоит как раз в том, что он ненавидит разум как заблуждение.
Да, разум для него не только объективная фикция, вне нас существующий и нам навязанный мираж, но и субъективное заблуждение. А стало быть, персональный грех. А если быть совсем точным в следовании его мысли, грех против персоны. Быть «разумным», по Мамлееву, означает грешить против собственной личности, единственной истины, которая нам открыта. Потому что, разумеется, если есть заблуждение, то есть и критерий истинного, позволяющий это заблуждение выявить и уничтожить. Личность, вернее, интимное, неопределимое чувство «я», непередаваемый вкус самобытия и есть этот критерий, не поддающийся анализу и расшифровке залог парадоксального духа внутри нас.
Здесь наступает кульминация вызова, который Мамлеев бросил реальности своим учением и своим творчеством. Здесь оппозиция писателя по отношению к реальности вступает в третью, завершающую фазу: религия Я. Не будучи профессиональным философом, Мамлеев не довел до конца отчетливую экспозицию своего учения. Вряд ли здесь уместно делать это за него. Тем не менее несколько слов сказать необходимо.
Подлинный дух, который у Мамлеева предстает в параллельных и для него синонимических определениях то как «трансцендентность», то как «абсолютное постороннее» то, наконец, просто как «потустороннее» в самом глобальном и радикальном смысле, все же имеет свой знак, свое представительство в актуальном существовании. Это — субъективное начало, по принципу ускользающего от всякого определения, от всякой попытки умопостижения. Его специфика в том, что, с одной стороны, оно совершенно внеразумно, с другой же — составляет самое интимное ядро внутреннего опыта. Оно находится «здесь» и «теперь», оно окрашивает своим неопределимым присутствием всю актуальность, вместе с тем будучи носителем «абсолютно постороннего», залогом того, что это непересекающееся с бытием постороннее подлинно реально. Только исходя из присущего нам субъективного начала мы можем претендовать на трансцендентную перспективу. Вкус «я», этой от всего отъединенной интимной автономности, вот тот стержень, на который нанизываются этапы самораскрытия духа. Только благодаря тайнам «я» дух, не умаляясь в своем качестве трансцендентного, не переставая быть абсолютно посторонним, осваивается нами, становится внутренним фактом нашего личного бытия; иными словами, благодаря «я» сугубо трансцендентное делается предметом личной реализации.
Главный, специфически мамлеевский акцент этого — в его страшном нонконформизме, в полном отбрасывании объективного блага, «Вселенского Целого», в отказе от примирения с теологическим всеединством. Объективное — мертво, только субъективное живо. И центр жизни этого субъективного находится в том, что не здесь, в бесконечно дальнем, которое уже сейчас дано нам как чувство собственного «я», — вот смысл мамлеевского послания. Этот смысл делает мамлеевскую прозу явлением огромной важности, явлением совершенно уникальным, как в литературе русскоязычной, так и в литературе вообще. Инфернальная абсурдность жизни обнажается Мамлеевым с беспощадным и внимательным холодом и тут же сводится к своим истинным пропорциям, к тому, что она есть на самом деле: «существование несуществования», томная, незначительная тень, отбрасываемая великим и таинственным субъективным. Духовной элите необходим Мамлеев — разоблачитель разума, антигуманист, глашатай «абсолютно постороннего». И чем бы ни оборачивалось для него лично то «существование несуществования», в котором он ныне пребывает, источник его вдохновения всегда остается с нами.
От редакции. Эта статья Г. Д. Джемаля появилась в 1983 г. в качестве послесловия к подпольному изданию «Шатунов» Ю. В. Мамлеева. Публикуется впервые с согласия автора. Когда номер уже готовился к печати, редакция узнала о кончине Г. Д. Джемаля.