Бессмысленность против Страданий (корень нигилизма)
39 [15] 1885
Не пессимизм (форма гедонизма) есть великая опасность, не соизмерение удовольствия и неудовольствия, не то, что человеческая жизнь несет с собой, вероятно, избыток неприятных чувств, — а бессмысленность всего происходящего! Моральное объяснение мира устарело вместе с объяснением религиозным; правда, они этого не знают, эти поверхностные! Они инстинктивно, по мере убывания своего благочестия, зубами держатся за моральные оценки. Атеист Шопенгауэр подверг проклятию того, кто разоблачает мир моральной значимости. В Англии пытаются сплотить мораль и физику, а господин фон Гартман соединяет мораль с неразумием бытия. Но самый большой страх вызывает то, что мир не имеет больше смысла.
Вместе с «богом» пала и прежняя мораль: они поддерживали друг друга.
Я же даю новое объяснение, «неморальное», применительно к которому наша прежняя мораль представляется лишь частным случаем. Говоря популярно: опровергнут бог, но не дьявол.
39 [16] 1885
С глупым и нескромным вопросом о том, преобладает ли в мире удовольствие или неудовольствие, мы оказываемся в центре философского дилетантства: подобные вопросы следует предоставить тоскующим поэтам и бабенкам. На ближайшей звезде может быть столько счастья и веселья, что этим можно было бы десять раз компенсировать «все горе человечества», — что мы знаем об этом! С другой стороны, мы тем не менее хотим быть наследниками христианского глубокомыслия и утонченности, когда не осуждаем страдание само по себе, кто больше не умеет использовать его в моральном смысле, ради «спасения души», тот должен хотя бы принять его в смысле эстетическом — как художник или наблюдающий за вещами. Мир без страдания неэстетичен в любом смысле — и удовольствие, возможно, всего лишь одна из его форм, его ритмическая организация!
Я хотел сказать: вероятно, страдание есть существенная черта всякого бытия.
Сумерки идолов (1888)
Если имеешь своё «почему» жизни, то поладишь почти со всяким «как». — Человек не стремится к счастью; к нему стремится только англичанин.
9 [35] 1887
Нигилизм: никакой цели нет; нет никакого ответа на вопрос: «зачем?»; что означает нигилизм? — что высшие ценности обесцениваются.
Веселая наука (1887, 5 книга)
343
Величайшее из событий новейшего времени, — «Бог мёртв», вера в христианского Бога сделалась неправдоподобной (unglaubwürdig), — оно начинает отбрасывать теперь свою тень на всю Европу.
357
Шопенгауэр, как философ, был первым сознавшимся и непреклонным атеистом, какой только был у нас, немцев: его вражда к Гегелю имела здесь свою скрытую причину. Небожественность бытия считалась им чем-то данным, непосредственным, непререкаемым; он всякий раз терял свою рассудительность философа и впадал в гнев, когда замечал в ком-либо колебания и изворотливость в этом пункте. Здесь лежит вся его правдивость: безусловно честный атеизм оказывается как раз предпосылкой его постановки проблемы, как некая окончательно и тяжко достигнутая победа европейской совести, как чреватый последствиями акт двухтысячелетнего приучения к истине, которая в завершение запрещает себе ложь в вере в Бога… Очевидно, что, собственно, одержало победу над христианским Богом: сама христианская мораль, все с большей строгостью принимаемое понятие правдивости, утонченность исповедников христианской совести, переведенная и сублимированная в научную совесть, в интеллектуальную чистоплотность любой ценой.
Рассматривать природу, как если бы она была доказательством Божьего блага и попечения; интерпретировать историю к чести божественного разума, как вечное свидетельство нравственного миропорядка и нравственных конечных целей; толковать собственные переживания, как их достаточно долгое время толковали набожные люди, словно бы всякое стечение обстоятельств, всякий намек, все было измышлено и послано ради спасения души: со всем этим отныне покончено, против этого восстала совесть, это кажется всякой более утонченной совести неприличным, бесчестным, ложью, феминизмом, слабостью, трусостью, — с этой строгостью, и с чем бы еще ни было, мы добрые европейцы и наследники продолжительнейшего и отважнейшего самопреодоления Европы.
Отталкивая от себя таким образом христианскую интерпретацию и осуждая ее «смысл» как фабрикацию фальшивых монет, мы тотчас же со страшной силой сталкиваемся с шопенгауэровским вопросом: имеет ли существование вообще смысл? — вопрос, который нуждается в двух-трех столетиях, чтобы быть полностью и во всей глубине услышанным. То, что Шопенгауэр ответил на этот вопрос сам, было — мне простят это — чем-то скороспелым, юношеским, неким примирением, остановкой и погрязанием в христианско-аскетических моральных перспективах, которым вместе с верой в Бога была заказана вера вообще… Но он поставил вопрос — как добрый европеец, повторяю, а не как немец [...]
Ни Банзен, ни Майнлендер, ни даже Эдуард фон Гартман не дают никакой сколько-нибудь надежной возможности для ответа на вопрос, был ли пессимизм Шопенгауэра, его объятый ужасом взгляд на обезбоженный, глупый, слепой, свихнувшийся и подозрительный мир, его честный ужас… не только исключительным случаем среди немцев, но и немецким событием: тогда как все стоящее на переднем плане, наша храбрая политика, наша веселая патриотщина, которая довольно решительно рассматривает все вещи с точки зрения одного мало философского принципа («Deutschland, Deutschland uber alles»), стало быть, sub specie speciei, именно немецкой speciei, все это с великой отчетливостью свидетельствует о противоположном. Нет! Нынешние немцы вовсе не пессимисты! И Шопенгауэр был пессимистом, повторяю снова, как добрый европеец, а не как немец.