Ницше о «настоящем Иисусе» и «истинном христианстве»
29
Моё дело — психологический тип искупителя. Он и мог бы содержаться в евангелиях — вопреки евангелиям, пусть даже в изуродованном и перегруженном посторонними чертами виде.
Господин Ренан, шут in psychologicis, применил к объяснению типа Иисуса два наиболее неуместных понятия, какие только могли тут быть, — «гений» и «герой» (heros). Если есть что-то неевангельское, так это понятие «героя». Как раз ощущение обратное тому, что ты за что-то сражаешься, борешься, сделалось здесь инстинктом; неспособность к сопротивлению становится моралью («Не противься злому» — глубочайшее слово евангелий, в известном смысле ключ к ним) — блаженство в мире, кротости, неумении враждовать. Что значит «радостная весть»? Обретена подлинная жизнь, жизнь вечная, — она не обещана, она здесь, в вас — жизнь в любви, жизнь без изъятия и исключения, без дистанции. Каждый — сын божий, Иисус ни на что не претендует для себя одного; все сыновья божьи, и все равны... И после этого Иисус — герой! — А какое недоразумение — слово «гений»! Наше понятие «духа», понятие нашей культуры, утрачивает всякий смысл в мире, где живёт Иисус. Рассуждая строго, как физиолог, тут совсем другое слово было бы уместнее — слово «идиот». Чувство осязания — мы это знаем — бывает болезненно раздражено до такой степени, что прикосновение к любому твёрдому предмету заставляет содрогнуться. Достаточно перевести такой физиологический habitus на язык окончательной логики — то будет инстинктивная ненависть ко всякой реальности, бегство в «непостижимое» и «неосязаемое», неприятие любой формулы, любого понятия пространства и времени, всего, что стоит твёрдо — обычаев, учреждений, церкви, — а тогда твоё родное пристанище в таком мире, какого уж не коснётся никакая реальность, в мире исключительно «внутреннем», в мире «истинном» и «вечном»... «Царствие Божие внутрь вас есть»...
30
Инстинктивная ненависть к реальности: следствие крайней восприимчивости к страданию и раздражению, когда уже не хочется, чтобы тебя касались, потому что слишком глубоко чувствуется каждое прикосновение.
Инстинктивное избегание всякой неприязни, всякой вражды, всяких границ и дистанций в чувстве: следствие крайней восприимчивости к страданию и раздражению, когда всякое противление, даже всякий позыв к противлению ощущается как непереносимый дискомфорт и неудовольствие (то есть как вредное и как отвергаемое инстинктом самосохранения), и когда блаженство (удовольствие) лишь в том, чтобы больше не противиться, никому и ничему, ни злу, ни беде, — любовь как единственная, как последняя возможность жизни...
Это — две физиологические реальности, на которых и из которых выросло учение о спасении. Назову его утонченным развитием гедонизма — на глубоко болезвенной основе. Ближе всего к нему, хотя и с большой примесью греческой витальности и нервной силы, остаётся эпикуреизм — языческое учение о спасении. Эпикур — типичный décadent: впервые распознанный как таковой именно мной. — Страх перед болью, даже перед бесконечно малой болью — может ли окончиться он чем-то иным, нежели религией любви...
31
Следовало бы пожалеть, что рядом с этим интереснейшим décadent не было своего Достоевского — я хочу сказать — того, кто умел бы почувствовать волнующее очарование такой смеси утонченного, болезненного и детского. В качестве последнего соображения: этот тип, будучи типом декадентским, мог на деле отличаться своебытным многообразием и противоречивостью, — такую возможность нельзя полностью исключить.
[...] Как бы то ни было, пропасть разделяет проповедующего на горах, озёрах и лугах — это словно сам Будда (на почве, впрочем, отнюдь не индийской) — и агрессивного фанатика, смертельного врага жрецов и богословов, которого злоречивый Ренан возвеличил как le grand mattre en ironie.
[...] Когда первой общине для схваток с богословами потребовался драчливый, гневливый, скоро судящий, коварно изобретательный богослов, они сотворили себе «Бога» по потребности своей: без колебаний они вложили в его уста самые неевангельские понятия, без которых нельзя было теперь и шагу ступить, — вроде «второго пришествия», «Страшного суда», всякого рода земных ожиданий и обетований.
32
«Благая весть» — она ведь как раз о том, что противоречий больше нет; царство небесное принадлежит детям; вера, какая заявляет здесь о себе, — она не завоёвана, она просто здесь, с начала, как в сфере духовной задержавшаяся детскость.
Такая вера не гневается, не обличает, не защищается; она не приносит «меч»... Она не доказывает себя ни чудесами, ни наградами и обещаниями, тем более уж не «писанием»; она всякий миг сама себе чудо, награда, доказательство, «царство божие». Эта вера не формулирует себя, она живет, она сопротивляется формулам.
Никакое слово нельзя понимать дословно — для этого антиреалиста это непременное условие, чтобы вообще можно было говорить... При некоторой терпимости в выражениях мы могли бы назвать Иисуса «свободным умом»: ведь для него всё прочное, устойчивое — ничто; слово убивает, и всё твёрдое — убивает. Понятие, опыт «жизни», как он один ее знает, сопротивляется в нём любым словам, формулам, законам, догматам, символам веры. Он говорит лишь о самом глубоком, внутреннем: «жизнью», или «истиной», или «светом», — вот как он называет это глубоко внутреннее, а всё прочее — вся действительность, вся природа, даже сам язык — наделено для него лишь ценностью знака, подобия. — Мы не должны тут ошибиться, сколь бы велик ни был соблазн христианского — я хочу сказать церковного — предрассудка: такой символист par excellence стоит вне всякой религии, вне всех культовых понятий, вне всей истории, всей естественной науки, всего мирского опыта, всех знаний, всей политики, всей психологии, всех книг, всего искусства — его «знание» есть чистая глупость (безумие) в отношении того, что всё это вообще существует... О культуре он не знает даже понаслышке, ему не нужно бороться с ней — он её не отрицает... То же можно сказать и о государстве, обо всём гражданском порядке и об обществе, о труде, о войне — у него не было причин отрицать «мир», он и не подозревал о существовании такого церковного понятия — «мир»... Отрицание — это именно то, что для него совершенно невозможно. — Равным образом нет диалектики, нет идеи, что вера, «истина» может быть доказана какими-то основаниями (его доказательства — это внутренние вспышки света, внутренние чувства удовлетворения и самоодобрения, чистые «доказательства силы»)... Такое учение не может и возражать: оно ведь даже и не понимает, что существуют иные учения, могут существовать, оно и не знает, как представить себе противоположное суждение... Если случится натолкнуться на что-то подобное, можно будет, внутренне глубоко сочувствуя, печалиться о «слепоте» других, — сам-то ведь видишь «свет», — но нельзя возразить...
33
Психология «евангелия» не ведает понятий вины и наказания, не ведает и «вознаграждения». «Грех» и любая дистанция между Богом и человеком упразднены, в том-то и заключается «радостная весть». Блаженство не обещают и не связывают с выполнением условий: блаженство — единственная реальность, а остальное — знаки, чтобы говорить о ней...
Последствия такого положения переносятся на новое поведение, собственно евангельское. Не «вера» отличает христианина — он действует; он отличается тем, что поступает иначе. Тем, что ни словом, ни душой не противится тому, кто творит ему зло. Тем, что не признаёт различия между соплеменником и иноземцем, между иудеем и неиудеем («ближний» — это, собственно, единоверец, иудей). Тем, что ни на кого не гневается, никем не пренебрегает. Тем, что не ходит в суды и не даётся им в руки (он «не клянётся»).
Жизнь искупителя и была лишь таким практическим поведением, — смерть — не чем иным... Ему не нужны были формулы и ритуалы общения с Богом — не нужно было даже молиться.
Единственная психологическая реальность «искупления» — это глубочайшее инстинктивное понимание того, как надо жить, чтобы ощущать себя живущим «на небесах», в «вечности», — тогда как при любом ином поведении отнюдь не пребываешь «на небесах». — Не новая вера, а новый путь жизни…
34
Если я хоть что-то смыслю в этом человеке, в нём, думавшем символами, так это вот что: как реальность, как «истину» он воспринимал лишь реальность внутреннего, а всё прочее, природное, временное, пространственное, историческое, понимал лишь как знак, как материал своих притч... И ведь очевидно, к чему относятся эти знаки — «отец», «сын», — очевидно, но не для всякого ока, это я признаю: слово «сын» подразумевает приобщение к совокупному чувству преображения всего на свете (блаженство), а слово «отец» — само это чувство, чувство вечности и завершённости всего.
«Царство небесное» — это состояние сердца, а отнюдь не то, что находится «над землёю» и грядёт «после смерти». Понятие о естественной смерти вообще отсутствует в евангелии: смерть — не мост, не переход, совсем нет смерти, потому что она принадлежит лишь кажущемуся миру, от которого только та польза, что в нём можно черпать знаки. И «смертный час» — тоже не христианское понятие: для проповедующего «радостную весть» нет «часа», нет времени, нет и физической жизни с её кризисами... «Царство божие» не ждут — для него нет ни вчерашнего, ни послезавтрашнего дня, и через тысячу лет оно не грядёт — это только опыт сердца: оно повсюду, оно нигде...
35
«Радостный вестник» умер, как жил, как учил, — не ради «искупления людей», а для того чтобы показать, как надо жить. Практическое поведение — вот что завещал он человечеству: своё поведение перед судьями, перед солдатами, перед обвинителями, перед всевозможной клеветой и издевательствами, — своё поведение на кресте. Он ничему не противится, не защищает своих прав, не делает и шага ради того, чтобы предотвратить самое страшное, — более того, он ещё торопит весь этот ужас... И он молит, он страдает и любит вместе с теми и в тех, кто чинит ему зло... Всё евангелие содержится в словах разбойнику, сказанных на кресте. «Истинно человек этот был праведник, сын Божий», говорит разбойник. «Если ты это чувствуешь — отвечает спаситель, — ныне же будешь со мною в раю, будешь, как и я, сыном Божим...» Не противиться, не гневаться, не призывать к ответу... И злу не противиться — любить его...
39
Христианское — лишь в практическом поведении, в жизни, подобной той, какую вёл распятый... Ещё и сегодня возможно так жить, для некоторых это даже неизбежно: подлинное, первоначальное христианство возможно во все времена... Не веровать, а действовать, прежде всего многого не делать, быть иначе...
Иисус и первые христиане
40
Вот и разверзлась пропасть: кто убил его? кто мог быть врагом его по природе? — вопрос словно молния. Ответ: господствующий иудаизм, высший слой иудейства. И с этого момента они почувствовали, что бунтуют против существующего порядка; задним числом у них и сам Иисус бунтует против существующего порядка. До той поры эта воинственная черта отсутствовала в его образе, отсутствовало это Нет слова и дела, — более того, он был живой противоположностью такого Нет. Явно, маленькая община не уразумела главного — сколь образцова его смерть, сколь свободен, сколь выше он всякого ресентимента — признак того, как мало они его вообще понимали! Ведь Иисус, умирая, ничего иного и не мог желать, кроме как публично представить самое сильное свидетельство в пользу своего учения и этим доказать его... Но его ученики были далеки от того, чтобы простить такую смерть, — а это было бы по-евангельски в высшей степени, — не говоря уж о том, чтобы со всей невозмутимой блаженной кротостью в сердце пойти на такую же смерть... Вновь вышло наружу самое неевангельское из чувств — мстительность. Никак нельзя было смириться с тем, что вместе с его смертью погибло всё их дело — нет, требовалось «возмездие», нужен был «суд» (но есть ли что менее евангельское, чем «возмездие», «наказание», «судилище»!).
[...] С другой стороны, эти вовсе разладившиеся души с их необузданным поклонением уже не могли дольше сносить евангельское равенство всех людей: всякий по праву сын божий, чему учил Иисус, — и вот их мщение: они стали безудержно превозносить Иисуса, отрывать его от самих себя.
41
А тогда всплыла абсурдная проблема: как попустил господь! На что взбудораженным сознанием крохотной общины был найден ответ до ужаса абсурдный: Бог принёс своего сына на заклание ради прощения грехов. Вот и покончено с евангелием, да как! Искупительная жертва, да ещё в самой отвратительной, варварской своей форме — невинного приносят в жертву за грехи виновных! Какое устрашающее язычество! — Ведь Иисус упразднил понятие «вины» — он устранил пропасть, разделявшую Бога и человека, его жизнь была этим единством Бога и человека — его «радостной вестью»... Единством не как привилегией! — С той поры в тип искупителя постепенно, шаг за шагом, проникают догмат о суде и втором пришествии, догмат о смерти как искупительной жертве, догмат о воскресении из мёртвых, а этим последним изгоняется раз и навсегда понятие «блаженства», единственная реальность, какая заключалась в евангелии, изгоняется в пользу некоей жизни после смерти!..
42
Теперь видно, чему наступил конец со смертью на кресте — новым, вполне независимым начаткам буддийского мирного движения, фактическому, а не просто обещанному счастью на земле. Ибо, как я уже подчёркивал, главное различие между этими двумя религиями décadence’а таково: буддизм не обещает, а держит слово, христианство обещает всё, а слова не держит. — Следом за «благой вестью» — весть наисквернейшая, Павлова...
Буддизм и Христианство
20
Осудив христианство, я не хотел бы совершить несправедливость в отношении родственной религии, превосходящей его числом приверженцев, — это буддизм. Обе нигилистические религии, обе религии décadence’а и близки, и самым замечательным образом разделены. Критик христианства глубоко благодарен индийским учёным за то, что может теперь сравнивать.
Буддизм глубоко отличается от христианства уже тем, что самообман моральных понятий для него пройденный этап; на моём языке он — по ту сторону добра и зла. — Вот два психологических факта, на которых основывается и на которых останавливает взгляд буддизм: это, во-первых, чрезмерная чувствительность, выражающаяся в утончённой способности страдать, а затем — чрезмерная интеллектуальность, следствие слишком долгого пребывания среди понятий, логических процедур, от чего понёс ущерб личный инстинкт и выиграло всё безличное (то и другое состояние по собственному опыту известно, как и мне, хотя бы некоторым из моих читателей, а именно «объективным»).
21
Предпосылками буддизма служат очень мягкий климат, кротость и вольность нравов, немилитаризм, а ещё то, что очаг движения — высшие и даже учёные сословия. Стремятся к весёлости, невозмутимости, отсутствию желаний как высшей цели — и своей цели достигают. Буддизм — не та религия, в которой лишь чают совершенства; совершенство — это норма.